Ангел смерти в кожаной тужурке. 115 лет назад в Одессе родился поэт Эдуард Багрицкий

5 11 2010 |
Виктория Шохина, Сhaskor.ru


«Но это такая трудная жизнь — родиться в затхлой мещанской квартире, читать Кузмина, писать газеллы о «гашише в тиши вечерних комнат», чувствовать в себе дар, то есть мечтать о славе, а затем, отказавшись от всего, увидеть новое значение вещей. Может быть, Эдуард Багрицкий — наиболее совершенный пример того, как интеллигент приходит своими путями к коммунизму…» — писал Юрий Олеша о свояке (они были женаты на сёстрах Суок). Олеша, конечно, несколько пережимал: путь Багрицкого от газелл о гашише к коммунизму (к поэмам о чекистах и т.п.) не был уж столь трудным.

Аметистовые уклоны

 

Тихий неуклюжий еврейский мальчик, сын владельца лавочки на Ремесленной улице в Одессе, испытывал глубокое отвращение к математике и ненавидел медицину. Он никак не хотел соответствовать планам родителей — «типичных представителей еврейской мелкой буржуазии», как Багрицкий будет писать в автобиографиях советского периода. «…Их мечтой было сделать из меня инженера, в худшем случае доктора или юриста». Единственные предметы, по которым он успевал в реальном училище, — это история, русский язык, литература. После училища он окончил курсы землемеров — и забыл всё, чему там учили.

 

Он любил Стивенсона и «Слово о полку Игореве». Из поэтов, помимо Кузмина, любимыми были Северянин и (особенно) Гумилёв. Участвовал в литературном кружке, тогда это было очень модно: Одеса пребывала в состоянии литературной экзальтации.

 

Кружок носил претенциозное (в духе времени) название «Аметистовые уклоны». На деньги тянувшегося к «высокому» сына банкира издавались изысканные альманахи: «Серебряные струны» и «Шёлковые фонари», «Авто в облаках» и «Чудо в пустыне». И совсем уж таинственная «Смутная алчба». Простая еврейская фамилия Дзюбин мало подходила ко всей этой красоте, и поэт (атлетического сложения, со шрамом на щеке) выступал под псевдонимами. Один из них — Нина Воскресенская — представляет интерес разве что для досужего психоаналитика. Псевдоним Багрицкий точно попал в историко-литературную лузу.

 

До революции (1914—1917) Багрицкий работал преимущественно в реквизитной, романтически-экзотической стилистике (так, уже в 1970-х, будет писать Булат Окуджава).

Обычные слова и вещи казались ему «чуждыми поэтическому лексикону — они звучали фальшиво и ненужно». Зато кстати пришлись кобольды да эльфы, «маг в колпаке зелёном» да «восковая пастушка». И «в аллее голубой, где в серебре тумана прозрачен чайных роз тягучий аромат…». И «в таверне «Синий бриг» усталый шкипер Пит…».

 

В стихах сразу же проявились и музыкальный напор, и наступательная энергия, и заводящий (почти бальмонтовский) раскат:

 

Нам с башен рыдали церковные звоны,
Для нас поднимали узорчатый флаг,
А мы заряжали, смеясь, мушкетоны
И воздух чертили ударами шпаг.

 

Именно эти строки с удовольствием цитирует знающий толк в поэзии Валентин Катаев в своём «Алмазном венце».

 

Современники говорят, что Багрицкий великолепно читал стихи — свои и чужие. Читал в литературных салонах (были такие в Одессе), читал в парках с эстрады, читал с чьего-нибудь балкона…

 

Но тут случилась Февральская революция, и Багрицкий, вместе с такими же эстетствующими юношами, помчал по полицейским участкам — прессовать городовых! «Нам, мечтающим об оружии, сразу досталось оно в неограниченном количестве, — вспоминал поэт в 1930-е годы. — Почти все мои друзья перестреляли друг друга от неумения обращаться с ним. Я прострелил себе только левую ладонь…»

 

Если бы не революция, в его поэзии (и жизни), скорее всего, ничего бы не изменилось — может быть, кроме некоторых сдвигов в метрике стиха. Революция заставила его отречься от того, чему он поклонялся, и написать «о чёрном предательстве Гумилёва». Но революция сделала из него поэта — сильного и страшного.

 

Революция и еврейский вопрос

 

Самое тёмное место в биографии Багрицкого — его участие в 1917 году в персидской экспедиции генерала Баратова, впоследствии представителя Деникина в Закавказье. Как Багрицкий туда попал, сказать трудно. Но так или иначе местечковое («мелкобуржуазное») еврейское воспитание и эстетские замашки не помешали ему чувствовать себя своим среди казаков. А в 1919 году он уже поступает в пропагандистский отдел Красной армии и с азартом занимается сочинением агиток. Потом он скажет странную вещь: «Понимать стихи меня научила РОСТА». Возможно, подразумевая, что вечерами он, как и прежде, писал о всяких экзотических предметах: о Фландрии, о ландскнехтах, о «Летучем голландце» и т.п. Кроме того, в духе наступившего времени было отношение к поэзии как к глобальному агитпропу, включая Пушкина — «поэт походного политотдела, ты с нами отдыхаешь у костра» (вспоминается Александр Ерёменко: «Я пил с Мандельштамом на Курской дуге…»).

 

Опыт Гражданской войны, в значительной мере воспринятой как еврейский погром, пойдёт в дело потом, в «Думе про Опанаса» (1926):

 

Опанас глядит картиной,
В папахе косматой,
Шуба мёртвого раввина
Под Гомелем снята /…/
Полетишь дорогой чистой,
Залетишь в ворота,
Бить жидов и коммунистов —
Лёгкая работа!

 

Сам поэт объяснял поэму по-конструктивистски красиво: «Опанас» был написан из-за синкоп, врывающихся, как махновские тачанки, в регулярную армию строк». (Любопытные результаты может, кстати, принести сравнение «Опанаса» со «Страной негодяев»(1923) Есенина, которая тоже посвящена Нестору Махно и тоже затрагивает еврейский вопрос, но с другой стороны.)

 

На самом деле Багрицкий всё время пытался если не порвать со своим еврейством, то хотя бы посмотреть на него с некой брезгливо-отстранённой дистанции. Выходило натуралистично и жутковато: «Любовь? / Но съеденные вшами косы; / Ключица, выпирающая косо; / Прыщи; обмазанный селёдкой рот / Да лошадиной шеи поворот. / Родители? / Но, в сумраке старея, / Горбаты, узловаты и дики, / В меня кидают ржавые евреи / обросшие щетиной кулаки…» («Происхождение», 1930).

 

Впрочем, в поэме «Февраль» (1934) её герой, помощник комиссара, находит другие способы самоутверждения:

 

Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа...
Я много дал бы, чтоб мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которых седой спиралью
Спадали пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной...
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь.
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарём и револьвером, окружённый
Четырьмя матросами с броненосца...

 

Во время обыска в бандитском логове этот ангел смерти в кожаной тужурке насилует девушку, которая некогда его отвергла, а теперь стала проституткой:

 

Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстегнув гимнастёрки.
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!
Я беру тебя как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!

 

«Ведь это со мною так и происходило, как я пишу, — и гимназистка эта, и обыск. Я тут совсем немного приврал…» — говорил Багрицкий потом. Приврал он насчёт изнасилования, которое в жизни не получилось, из-за застенчивости…

 

Да, смерть!

 

В 1925-м Багрицкий переехал в Москву. («Я и глазом не успел моргнуть, как имя птицелова громко прозвучало на московском Парнасе», — пишет Катаев, который, собственно, и устроил другу Москву.)

 

Если бы не астма, то послереволюционная жизнь была бы для Багрицкого просто малиной. «Аметистовые уклоны» он с лёгкостью сменил на ЛЦК (Литературный центр конструктивистов), а потом на РАПП. На место креолов, кобольдов, эльфов и прочей сказочной нечисти аккуратно встали «механики, чекисты, рыбоводы» и не менее романтические контрабандисты. (Ехидный Катаев утверждал, что, вопреки легенде, возникшей благодаря стихотворению «Контрабандисты» (1927), Багрицкий «ужасно боялся моря и старался не подходить к нему ближе чем на двадцать шагов».)

 

На место исторически яркой личности Суворова из ранних (1915) стихов заступил сам Феликс Эдмундович Дзержинский: в поэмке «ТВС» (1929) он запросто заглядывает к поэту в гости — потолковать.

 

В «ТВС» — те самые строки, которые когда-то возмутили Станислава Куняева. Это и в самом деле жутко звучащее революционно-чекистское кредо, изложенное Дзержинским:

 

А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой,
Иди и не бойся с ним вровень встать.
Твоё одиночество веку под стать.
Оглянешься — а вокруг враги;
Руку протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги» — солги.
Но если он скажет: «Убей» — убей.

 

Ст. Куняев увидел здесь апологию аморализма и презрение к человеческой жизни и точно подметил натуралистическую — «со знанием дела» — струю. Евгений Евтушенко (в «Строфах века») встал на защиту Багрицкого: «…нельзя выдавать эти строки, написанные в 29-м году, видимо, во время депрессии (или очередного припадка астмы, от которой поэт и умер), за философское кредо всей его поэзии…» Трогательно, конечно, но неубедительно.

 

Лучшие — самые громкие и звонкие — стихи Багрицкого писались (как и рассказы Бабеля) под знаком того времени, когда жизни человеческой цена была копейка. Для него это было в порядке вещей и даже желанно. Не просто так он выкрикнул в «Контрабандистах»: «Чтоб звёздами сыпалась кровь человечья…»

 

По-своему замечательна поэма «Последняя ночь» (1932), посвящённая студенту Принципу, убийце эрцгерцога Фердинанда в 1914 году: «Быть может, он скажет мне, / О чём мечтать и в кого стрелять, / Что думать и говорить?..» — надеется лирический герой поэмы.

 

Но надо признать, что романтику убийства и смерти Багрицкий чеканил в великолепные строки:

 

Возникай содружество
Ворона с бойцом, —
Укрепляйся мужество
Сталью и свинцом.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.

 

Песня из поэмы «Смерть пионерки» (1932)

 

А в какую нечеловеческую музыку выливалась его изощрённая некрофилия!

 

Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струёй из простреленной головы…

 

Современные поэту критики, правда, считали, что его стихи «проникнуты напряжённой, физиологически ярко выраженной жизнерадостностью, жадностью к жизни».

 

Представляется, что верно здесь сказано только о физиологизме Багрицкого. Он был физиологичен не только в стихах, но даже в теоретических построениях: «В стиле не может быть мёртвых клеток. Аппендицит абсолютно невозможен. Стихотворение рождается без слепой кишки…» Так что его детское отвращение к медицине, судя по всему, было с годами преодолено.

 

Поэт, дети и рыбы

 

Поэма «Смерть пионерки» (1932) — самое известное сочинение Багрицкого (наряду с «Контрабандистами»). Историю про девочку Валю, которая, умирая от скарлатины, отвергает свой крестильный крест и прощается с жизнью пионерским салютом, поэт взял из жизни. Нечто подобное произошло в семье, у которой он снимал квартиру в Кунцеве. Поэме предшествовало менее музыкальное сочинение «Человек из предместья», в нём Багрицкий разоблачал главу этой семьи как «мелкого собственника, у которого и так всего много, а хочется ещё больше». Но и в «Смерти пионерки» он лихо связывает веру в Бога со стяжательством. «Я ль не собирала / Для тебя добро? Шёлковые платья, / Мех да серебро» — так мать уговаривает несчастную девочку взять крест. Всё это каким-то образом превращается в боевую песню: «Нас водила молодость / В сабельный поход…» Вышло диковато, но очень талантливо.

 

Из-за прогремевшей «Смерти пионерки» Багрицкий стал считаться чуть ли не детским поэтом. Он много общался с детишками, к которым, строго говоря, его вообще нельзя было подпускать. На встречах с подрастающей сменой он добросовестно объяснял: «И вот я написал «Смерть пионерки» — в виде сказки…» (Хороша сказочка!) «…Грозу в стихотворения я ввёл для того, чтобы… Тогда я ввёл туда песню…» И т.д.

 

(Благодаря поэме девочке Вале в 1961 году был выписан посмертно комсомольский билет. Тогда же мать поставила на её могиле крест. Аминь!)

 

В Одессе Багрицкий держал в клетках птичек и играл роль беззаботного птицелова. В Москве, наоборот, в аквариумах разводил рыбок и говорил: «Я ихтиолог, и это одно из основных моих занятий». Ихтиолог не ихтиолог, но рыбные темы в стихах возникали постоянно. В цикле «Победители» (1932) (содержание которого резко навзничь опрокидывает его название), кроме странноватых стихов про ветеринара, Дзержинского и весёлых нищих, можно обнаружить романс карпу, оду рыбоводу и малоприятные (опять же натуралистические) стансы об икре…

 

А «Смерть пионерки» (1932) оказалась в загадочных, но безусловных связях с написанным на пять лет раньше «Карасём» (1927) Николая Олейникова. У Багрицкого: «Валя, Валентина, / Что с тобой теперь? / Белая палата. / Крашеная дверь…» У Олейникова: «Жареная рыбка, / Дорогой карась, / Где ж ваша улыбка, / Что была вчерась?...»

У Багрицкого: «Боевые лошади / Уносили нас, / На широкой площади / Убивали нас». У Олейникова: «Карасихи-дамочки / Обожали вас — / Чешую, да ямочки, / Да ваш рыбий глаз…». И так далее, имея ещё в виду олейниковское: «Помню вас ребёнком, / Хохотали вы…»

 

Версий на этот счёт несколько. Самая убедительная: Багрицкий вольно или невольно воспроизвёл метрику стихотворения Олейникова и поставил на место трагикомического сюжета трагический (см.: Елена Михайлик. «Карась» глазами рыбовода // НЛО. 2007. № 87).

 

Последний привет романтика

 

«Багрицкий столько рассказывал о себе удивительных небылиц, они в конце концов так крепко срослись с его жизнью, что порой невозможно распознать, где истина, а где легенда… Он напоминал то ленивого матроса с херсонского дубка, то одесского «пацана»-птицелова, то забубённого бойца из отряда Котовского, то Тиля Уленшпигеля», — вспоминал Константин Паустовский. Романтика как таковая влекла Багрицкого бесконечно, независимо от содержания. Обычная жизнь ему казалась пресной и ненастоящей, как и обычные слова.

 

Он умер от воспаления лёгких 16 февраля 1934 года... Жизнь закончилась в тех красочных декорациях, которые он всегда любил как романтик, — гроб с его телом сопровождал эскадрон кавалеристов. Было торжественно и красиво. «Первая могила нашего поколения», — рыдал Олеша на Новодевичьем (он попросит, чтобы его положили к другу и свояку: вроде бы они так лежат, в одной могиле).

 

Счастье Багрицкого, что он умер в 1934-м, а то посадили бы, как посадили в 1937-м его вдову, Лидию Суок (она мужественно протестовала против ареста поэта Владимира Нарбута). Или же — более вероятный вариант — совсем бы скурвился (как, например, Николай Тихонов).

 

Эманация поэтической энергии ещё долго исходила от этой зловеще-привлекательной фигуры. Так, имя Эдуард, которое в честь Багрицкого родители дали младенцу Савенко в 1943 году, в конце концов сказалось на национал-большевике Эдуарде Лимонове, выбравшем себе слоган «Да, смерть!».

 

Всеволод Емелин, чутко улавливающий идеологию в музыке стиха, перепел «Смерть пионерки» в «Балладе о молодом скинхеде»: «…Страх зрачки не сузит. Нас бросала кровь / На шатры арбузников, на щиты ментов. / Но полковник-сука отдавал приказ, /

И ОМОН всей кучею налетал на нас».

 

Но не это главное.

 

Как-то Бахыт Кенжеев, с той впечатляющей силой, с которой только один поэт может читать стихи другого, читал:

 

Мы — ржавые листья
На ржавых дубах…
Чуть ветер,
Чуть север —
И мы облетаем.
Чей путь мы собою теперь устилаем?
Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?
Потопчут ли нас трубачи молодые?
Взойдут ли над нами созвездья чужие?
Мы — ржавых дубов облетевший уют…
Бездомною стужей уют раздуваем…
Мы в ночь улетаем!
Мы в ночь улетаем!
Как спелые звёзды, летим наугад…

 

И добавил с такой же силой: «Фашист, конечно! Но какой поэт!»

Теги:
262







Матеріали по темі







Для того, щоб коментувати матеріали Religion.in.ua, необхідно авторизуватися на сайті за допомогою сервісу F-Connect, який використовує дані вашого профілю в соціальній мережі Facebook . Religion.in.ua використовує тільки ті дані профилю, доступ до яких ви дозволили сайту



Коментарі розміщюються користувачами сайту. Думка редакції не обов'язково збігається з думками користувачів.
Відвідувачі, що знаходяться в групі Гости , не можуть залишати коментарі в даній новині.
Останні коментарі
Опитування
настоятель парафії
парафіяльна рада разом із настоятелем та парафіянами
меценати, за кошти яких зведено храм
державні структури, що займаються реєстрацією парафій
усе, що вирішується на користь моєї конфесії, завжди правильно!
інший варіант