Владимир Сорокин: Проблема в том, что Россия не похоронила «совок»

8 11 2010 |
Светлана Агрест-Короткова, Day.kiev.ua


Когда-то мой любимый профессор в Литературном институте — Виктор Антонович Богданов, — начиная курс лекций по «Введению в литературоведение», главным предметом изучения которого был, естественно, метод социалистического реализма, поразил нас, студентов, своим объяснением этого метода. Он сказал, что в основе соцреализма лежит постулат: «творчество писателя зависит от его мировоззрения». И тут же привел яркие примеры. Достоевский — мракобес, пьяница, игрок, но... гений! Основатель вышеупомянутого метода, литературный «буревестник», ну, в общем... тоже писатель.

 

Две книги Владимира Сорокина — «День опричника» и «Сахарный Кремль», вышедшие в украинских переводах, послужили поводом для нашей встречи с писателем, который не вписывается в общепринятые рамки. И, несмотря на довольно давнее по времени пребывание в текущем литературном потоке, по-прежнему не ленится искать себя в новых формах, жанровых и языковых.

 

— Владимир, по жизни вы — человек интеллигентный, а в литературе — достаточно жесткий. Поэтому и вопрос будет достаточно жесткий. Вы любите подчеркивать свою «руссскость», человеческую и писательскую. В одном из интервью назвали Украину «ампутированной территорией».

 

— Да??? Я что-то не помню такого,

— А сегодня выходят ваши книги в украинских переводах. Зачем вам это? Что это для вас?

— Я вспомнил! Да, я говорил, что это ампутированная территория. К счастью! К счастью, ампутированная...

— Извините, это ключевое слово как-то выпало из текста, который я читала...

— ...от этого советского монстра, который, к счастью, развалился. Зачем это мне? Ну, во-первых, мне чисто филологически это интересно. «Опричник» переведен на двадцать языков, в том числе — на румынский, эстонский, сербский, и даже на иврите он сейчас вышел. И, собственно, если собирать некое филологическое ожерелье, то украинская мова должна быть обязательно. А потом, знаете, у меня была мечта, давняя, чтобы по-украински вышло «Голубое сало». Мечтал о многом, но так получилось, что вышел сначала «Опричник». «Голубое сало» будет обязательно, мы уже решили.

— Но ведь «Сало» очень сложно будет перевести.

— Мечты сбываются. Мы как раз говорили об этом с Андреем Курковым, — очень сложная вещь для перевода, и что это должен делать, может бать, писатель. Очень непростая задача, действительно сочувствую переводчикам моего «Сала». Но оно переведено уже на пять языков. А украинский перевод меня согревает еще и потому, что уж сильно компания хороша — даже Гоголь уже переведен, да?

— Да, я обратила внимание на желание быть в хорошем обществе.

— Есть ли «Улисс» по-украински, интересно?

— Есть, и очень хороший перевод, кстати.

— Так тем более! В этой тени можно пристроиться любому писателю.

— Владимир, судя по произведениям, не очень-то вы верите в социум, потому что считаете, что он как таковой не меняется. Даже не власть, формации различные, а человеческая природа. Но если это так, то до кого вы пытаетесь достучаться?

— Ну, мы говорим о российском социуме, потому что европейский социум все-таки меняется. Да и российский меняется тоже, но очень-очень медленно. Надо сказать, что за эти двадцать лет нравы, ну хотя бы в сфере обслуживания, стали мягче все-таки. И улица даже мягче стала. Но что такое двадцать лет для страны, да еще такой большой? Собственно, до кого я пытаюсь достучаться? Просто ставлю вопросы, не обличаю, не даю рецептов, а именно — ставлю вопросы. Иногда довольно жесткими методами, это вызывает шок, по-иному не получается.

— Это вопросы глобальные, к человечеству, Космосу, или к себе, прежде всего?

— Ну, назвал бы их метафизическими вопросами, и в том числе, конечно, — к себе. Но для меня еще важен принцип, что литература — не средство, а цель. Она не должна быть на злобу дня, она должна ставить вечные вопросы.

— Но литература тем и отличается от публицистики, что она не должна быть на злобу дня...

— Почему, есть литература очень злободневная. Например, некоторые романы шестидесятников наших, если вспомнить. Считаю, например, что «В круге первом» и «Раковый корпус» — романы, которые остались в своем времени, они не пережили его.

— Извините, Солженицына считаю прекрасным публицистом, но отнюдь не романистом. С точки зрения литературы, у него было три рассказа, которые стали серьезной заявкой на литературу — «Зотов», «Матренин двор»... Все остальное к литературе, на мой взгляд, отношения не имеет.

— С этим я согласен, да.

— Выше мы заявили о том, что двадцать лет — срок для истории малый, но, тем не менее, какие-то изменения происходят. Меня лично очень беспокоит не просто реанимация, а мощнейший PR одной из самых страшных личностей двадцатого века — Иосифа Виссарионовича Сталина. Насколько я знаю, Элла Панфилова, которая много лет занималась правами человека, ушла в отставку, заявив, что не в состоянии что-либо сделать. Ваша точка зрения в этом вопросе, и каковы перспективы того, что происходит?

— В России все насаждается сверху, да. Был Горбачев, был Ельцин, было теоретически принято созидание. Пришел Путин, который сразу объявил разрушение Советского Союза геополитической катастрофой. А для меня это — одно из самых радостных социальных событий моей родины, собственно. Та же команда, которая сейчас пришла к власти, во многом опирается на опыт сталинской эпохи, которая, в свою очередь, берет начало в эпохе Ивана Грозного.

— Опричнина?

— Да-да-да. Именно, опричники. Только сейчас они ездят на мерседесах и пользутся айфонами, но ментальность — та же. И, естественно, для них Сталин — прежде всего государственник. Все эти разговоры, что он получил Россию с сохой, оставил с водородной бомбой, — весьма сомнительные аргументы. Хотя Сталин и большевизм вообще — это тысячи водородных бомб. Как справедливо заметил Бродский, в России в двадцатом веке произошла антропологическая катастрофа. Мне кажется, главное преступление Сталина — то, что он ввел унижение человеческого достоинства в норму и стер практически грань между палачом и жертвой. По сталинской этике, собственно, они могли легко меняться местами. Сейчас поднялась эта муть... все эти разговоры об эффективном менеджере вызывают тяжелые чувства. Я думаю, что проблема глубже на самом деле. Проблема в том, что Россия не похоронила совок, да, она его не закопала.

— Мне кажется, что ни одна из бывших республик его не похоронила.

— Да, но вот Германия похоронила, вернее, сама бы она этого тоже, конечно, не сделала, но ей помогли «закопать» это все. Имею в виду нацизм. А у нас этот труп лежит, разлагается по-прежнему, отравляет молодых, и нам, людям зрелым, напоминает отвратительное советское прошлое.

— Вернемся к литературе. К тому, что является основным делом жизни. Вы, собственно, каким образом попали в литературу? Ведь вы учились в институте нефти и газа?

— У меня очень извилистый путь.

— В Москве было два института — горный и ваш, — там всегда была хорошая компания, туда брали отличников-евреев, которые не могли никуда больше поступить в благословенное советское время. Там всегда царила своеобразная атмосфера, остуда вышло большое количество творческих людей. Как вы «затесались» в эту компанию?

— Вообще-то сначала думал, что буду художником, а поступил в губкинский так, автоматически, чтобы не попасть в армию. Поскольку знал, что без блата в художественный вуз не поступлю, тем более что не заканчивал художественную школу, но занимался в очень престижной изостудии, при музее имени Пушкина. И потом, в «губке» работал мой отец, он мог помочь, в общем, почему бы и нет. Короче, путь наименьшего сопротивления.

— Когда же почувствовали, что это не ваше?

— На четвертом курсе просто пошел в издательство, с моим другом-художником, и нам дали первый заказ на оформление книг. Там не надо было, к счастью, показывать диплом, показали свои работы. И стал заниматься книжной графикой, по специальности не работал практически ни дня. Потом стал работать художественным редактором в «Смене», работал год, выгнали за то, что не был в комсомоле. Начинать «комсомольскую юность» было уже поздно как-то. Это одна сторона, но была другая: я довольно рано попал в круг московского художественного андеграунда, двадцать лет мне было. Именно как художник. Показал им свои работы, я увлекался тогда сюрреализмом. Надо сказать, что удивительным образом работы Кабакова, Булатова меня как бы отрезвили и почему-то я вспомнил, что еще и пишу иногда. Собственно, литературные опыты были и раньше, но именно попав в этот круг, почитав подпольных поэтов, я вдруг почувствовал, что в этой области я буду как-то посвободнее, чем в графике. Первый рассказ, с названием «Заплыв», понравился этим людям, которые были в два раза меня старше, опытнее. И они меня как бы и благословили на занятие литературой. Так и началось. Ради пропитания по-прежнему оформлял книги, это было в общем удобно, а для себя писал.

— Как получилось, что на излете «застоя» (в общем, самое мерзкое время было), когда ребята из органов очень пристально следили за всеми творческими людьми, у вас, тем не менее, вышла книга за границей?

— У меня в 85-м году вышла «Очередь» в Париже в издательстве «Синтаксис». Но в Советском Союзе я впервые напечатался в рижском журнале «Родник». Это был восемьдесят девятый год уже.

— Вас упорно большинство критиков называют постмодернистом.

— А я не против.

— Я как раз само это определение не очень люблю, потому что оно дает простор невероятному количеству невежд, которые позволяют себе якобы творить, ощущая себя на гребне современности. Скорее, отнесла бы вас к конструктивистам.

— А приятно быть конструктивистом.

— Тому доказательство — фильм «Москва», сценарий которого вы делали для режиссера Александра Зельдовича. Потом была «Копейка» с Иваном Дыховичным, «4» с тогда дебютантом Ильей Кржановским. Вы продолжаете работать в кино?

— Сейчас выйдет новый фильм с Сашей Зельдовичем. Это фильм под названием «Мишень» — некая человеческая конструктивная история. Я написал семь сценариев, Кржановский снимает сейчас о «Дау», кстати, в Харькове. В общем, мне нравится работать и в кино, нравится периодически выползать из литературной кожи. Кино — это интересно, это обновляет кровь очень. У меня был период, восемь лет не писал романов вообще. После «Четырех». Вот именно тогда занимался кино и с Дыховичным, Зельдовичем. Потом вдруг пошло «Голубое сало».

— Какой из литературных жанров, — потому что и в романном жанре преуспели, и рассказы вам по плечу, и повесть, абсолютно выпадающая вроде бы из последовательного жанрового ряда, «Метель»...

— Это русская безнадежная повесть,

— Так какой жанр вы предпочитаете и как вообще рождается идея жанра? Что от чего идет?

— Ой, это самый сложный вопрос. Как приходят идеи, никто не знает, они приходят как любовь. Скорее, собственно, приходит идея, а потом она уже «под себя» выбирает жанр, сама. И я понимаю, что если б я написал «Опричника» языком этакого сурового реализма, ну, как Оруэлл, например, — это бы не получилось. Это была бы надуманная и тяжеловесная вещь. А ярмарочный, балаганный стиль и форма повести (это же не роман, а именно повесть) — как раз то, что надо. Как и «Метель». Давно хотел писать про русское зимнее пространство, которое само по себе герой и одновременно сцена как бы. Это надо было писать только языком девятнадцатого века.

— Но для меня, например, «Метель», которую в ассоциативном ряду все критики и продвинутые читатели поставили в «очередь» других «Метелей» — Пушкин и т.д. — по мне, литературно она ближе к чеховской «Степи».

— Кстати! Ну, наверное, это правильно, потому что у него тоже степь — герой, вот. И это про степь, конечно же, в большей степени. Не про людей. Это — мера русской жизни. Как можно измерить расстояние от Петербурга до Москвы?

— Радищев измерил давно. Смотря на чем передвигаться.

— Понимаете, степень насилия, например, хамства в русской жизни — это много или мало? Проблема в том, что из-за русской географии у нас шкала координат во многом плавающая. И в этике, и в человеческих отношениях, и в расстоянии между вертикалью власти и гражданином.

— По своей природе вы человек тихий, интеллигентный, не эпатажный, а вот в своей литературе вы постоянно эпатируете. Иногда у меня впечатление, что это абсолютно искусственный прием. Для чего, почему вы его используете?

— Я не ставлю такой цели, то есть не хочу пугать или шокировать. Повторяю, что ставлю вопросы так, что иначе не получается их поставить. А потом, иногда необходим стресс, чтобы вещи и понятия как бы подпрыгнули и спустились назад обновленными. Это очень тонкий момент...

— Еще два года назад, когда я говорила с Марком Анатольевичем Захаровым, он, делясь своими творческими планами, рассказал о том, что собирается ставить вашу пьесу. И все это зависло. Знаете судьбу этого непоявившегося пока спектакля, что происходит?

— Знаю, что год назад он очень хотел, так хотел, что написал уже и режиссерский сценарий, дал его мне, он у меня лежит дома. Я так понял, что проблемы начались с актерами. Как он сказал, молодые очень хотели этого, а вот могикане напряглись. Скажу честно, театр — не мой любимый жанр вообще.

— Но, тем не менее, вы же работали в театре?

— Да, писал антитеатральные пьесы. Некоторые поставили, и, совершенно неожиданно, они получились очень даже театральными. Но повторяю, что не рвусь в театр; получится у Захарова поставить — хорошо, не получится — плакать не буду.

— Вы просто дали на откуп свое произведение, если я правильно поняла?

— Нет, я, собственно, дважды уходил с премьер своих.

— Владимир, а ваши собственные предпочтения в литературе? Ведь каждый творческий человек «родом из детства», — по жизни и по творчеству, — каждый начинает с подражательных каких-то вещей, это неизбежно. А потом остается, хотя идет человек своим путем, если он состоялся.

— Вы имеете в виду, под чьим влиянием я был?

— Это первая часть вопроса. Вторая — ваши сегодняшние читательские вкусы. Может, кого-то из коллег предпочитаете, или что для вас — свет, успокоение или, наоборот, раздражитель?

— Надо сказать, я довольно рано миновал всю романтическую литературу, Майн Рида, Фенимора Купера — мне как-то неинтересна эта эпоха.

— И Паустовского.

— И Паустовского (смеется). Два писателя, собственно, задевали, — Уэллс и Гоголь.

— И что, даже школа не могла испортить впечатление от последнего?

— Нет. А в сознательном возрасте, ну совсем ранние вещи, — было влияние Набокова. Но быстро «проскочил» его, помог соцарт выйти из этого, понял, что надо делать что-то совсем другое. К счастью.

— А что сегодня?

— Сегодня — «Метель».

— Нет, я говорю о ваших предпочтениях читательских?

— Читаю много всякого. Одновременно три-четыре книги, но мало читаю современную прозу, честно говоря. Жду потрясения, жду рождения новой литературной звезды.

— Но как она родится для вас, если вы мало читаете?

— Если она родится, ее сразу заметят все, понимаете? А я читаю много специальной литературы, по истории, этнографии, философии. Не могу сказать, что у меня есть любимый автор. Есть, конечно, писатели, которых я уважаю. Но сказать, что у меня есть любимый писатель, не могу.

— Скажите, пожалуйста, «Метель» — это имплантат в общей картине творчества или это поворотный этап?

— Вторую «Метель» писать не буду. В принципе, стараюсь вообще картины писать разными. Вот, к теме опричнины тоже больше не вернусь никогда. Вот за что меня ругают, мол, у Сорокина нет собственного стиля. Это счастье для меня на самом деле.

— А Сорокину нравится, когда его ругают?

— Знаете, как-то я уже... у меня наросла такая толстая кожа в отношении к критике, на меня выливали столько всего! Проблема в том, что мне интересно умное суждение, когда человек показывает тебе что-то в твоем собственном тексте, о чем ты даже не думал. Это я очень ценю.

— Володь, сегодня вы дедушка уж, у вас роскошный внук Лева. Вы когда-нибудь думали о том, чтобы сделать что-то для него и через него для других детей?

— Неделю назад мама Левы об этом что-то говорила — «Не хочешь ли ты написать детскую сказку?» Я говорю, если попробую, то только не под своим именем, конечно. Если серьезно, то это очень сложно на самом деле. Здесь надо впасть в детство.

— Я где-то слышала, что вы пишете зимой, а летом вы живете?

— Стараюсь во всяком случае. Летом не пишется.

— Живете — это что?

— Мы живем в Подмосковье. Как бы деревенская жизнь. Переместились из Москвы. Но в этом есть закономерность, потому что мы не москвичи, мы — подмосквичи, просто вернулись в Подмосковье. Это — дом, собаки, сад, это...

— Огород?

— Нет, огорода у нас нет. Но — поездки на рынок, приготовление пищи.

— Но я живу в городе, и у меня — поездки на рынок, собаки... В чем же отличие?

— Все равно, летом не надо писать, потому что все и так пишется само вокруг тебя, а зимой, когда все затихает, сам Бог велел, конечно.

— Какие для вас существуют жизненные, бытовые приоритеты?

— Какие? Я не люблю делать то, что мне не свойственно. Не могу, например, пьянствовать два дня подряд, вот день — можно.

— Это просто здоровый организм.

— Ну, некоторые писатели впадают в запой.

— Не хочу вас огорчать, но не писатели — тоже.

— Живи и давай жить другим — вот мой принцип.

— А что сейчас на рабочем столе и в столе?

— Скажу честно: ничего. Выпустил сейчас сборник последних рассказов, которые накопились за эти годы. Все, я хочу помолчать и просто подумать.

— Это состояние собственной души или состояние социума вокруг вас вызывает такие желания?

— Думаю, все вместе.

Теги:
169







Матеріали по темі







Для того, щоб коментувати матеріали Religion.in.ua, необхідно авторизуватися на сайті за допомогою сервісу F-Connect, який використовує дані вашого профілю в соціальній мережі Facebook . Religion.in.ua використовує тільки ті дані профилю, доступ до яких ви дозволили сайту



Коментарі розміщюються користувачами сайту. Думка редакції не обов'язково збігається з думками користувачів.
Відвідувачі, що знаходяться в групі Гости , не можуть залишати коментарі в даній новині.
Останні коментарі
Опитування
настоятель парафії
парафіяльна рада разом із настоятелем та парафіянами
меценати, за кошти яких зведено храм
державні структури, що займаються реєстрацією парафій
усе, що вирішується на користь моєї конфесії, завжди правильно!
інший варіант